В королевстве разбитых зеркал она всегда чувствовала себя как дома. Бродившие бесконечно между осколками тени уродливо преломлялись и все тянули свои когти, похожие на ветки давно умерших от засухи деревьев, пытаясь вывернуть наизнанку любого, кто осмелится взглянуть в их сторону, но только Марию они почему-то не трогали. Признавали, – и возможно сейчас единственные, кто это делали, - в ней свою хозяйку, Хозяйку всего, что осталось в этом городе и продолжало дышать, создавать иллюзию жизни, или же попросту увидели в ней такую же тень – израненную, измученную и выпотрошенную до нитки. Ни души не осталось в дочери Дикой Нины, ни цвета на щеках, одним словом – ничего, что могло бы отличить ее от живых.
Или, вернее сказать, доживающих – как бы ни старалась младшая Ольгимская, какую поддержку бы ей ни давала свора детишек-правителей, ничто уже не сможет вернуть Городу его прежний облик. И хоть тысячу верных решений теперь прими – одной ошибки они не исправят.
«Не дай ему сорваться в пропасть, молю, не дай», — гремит свинцовой тяжестью в висках просьба Андрея, и никак от звуков его голоса Марии не избавиться. Дала обещание и не сдержала. Спасла, но не сохранила. Могла бы сделать больше, но не почувствовала момент, который стал точкой невозврата. Уберегла от людского гнева, от гонений, от плахи, но от земли укрыть не смогла, потому что та давно перестала разговаривать с ней на одном языке – замолчала Мать Бодхо, оглохла Сонная Хозяйка, а расплачиваться за это пришлось, как водится, другим.
Кровью расплачиваться пришлось, и вовсе не той, что из земли на том месте, где Башня некогда над Горхоном возвышалась, хлынула. Забывшись в гневе и пожирающей изнутри ненависти ко всему сущему, выбегала Мария в ночи в степь, да так быстро, что горожане перешептывались, будто бы видели пламя ожившее – только успевали моргнуть, а всполоха алого уже под окном нет, за горизонт успело удалиться. Выбегала Мария в степь и там ухо найти пыталась, – «где-то ведь должно быть оно, где-то этот Уклад треклятый его для себя оставил, чтобы в случае чего на помощь божество их уродливое призвать, я точно знаю! О нем даже детвора шепталась, и Бурах его искал, что один, что другой, где же ты!», – чтобы прокричать прямо в него, коли по-другому слушать ее земля перестала. Ноги в кровь сбивала, пока металась от одного каменного столба до другого, танцевать пыталась, невестам травяным подражая, а порой кричала так громко и страшно, как не кричала, в огне полыхая, даже женщина, которую по ошибке за шабнак приняли.
Однажды, если слухам верить, отец за Марией в степь увязался – в чувства привести хотел и домой забрать, так она ему все лицо расцарапала, пытаясь из крепкой хватки вырваться, и проклятиями его осыпала, и Судью, и даже Симона, и весь род Каиных, и невесть что бы еще натворить могла, если бы он ей крепко по щеке не ударил; и тогда гнев слезами сменился, и тело обмякло в руках отцовских. Отнес Виктор ее назад, в Горны, а через три дня их с Георгием не стало.
Это земля на просьбы Каиной откликнулась – говорила Мария, чтобы забирали что угодно, лишь бы силы к ней вернулись и начатое Симоном закончить удалось. И земля забрала – только не как жертву, а в наказание.
Почти все, кто был Марии нужен, кто был для нее важен, обратились в прах. Остались Стаматины, отец, дядя, одними лишь надгробиями. А у Младшего Влада ни камушка не было на кладбище, ни цветка – ничего после него не осталось, будто бы и не было человека вовсе. И теперь, когда Мария была одна, она только уверилась в том, что очень скоро и ее черед придет – просто исчезнет, раствориться между переулков ломаных улиц, и никто не вспомнит о ней, покуда не придет в город зима и люди приметят, что в Горнах не горит больше свет.
Впрочем, в Горнах свет не горит уже давно – хозяйке дома незачем там тепло поддерживать, теням лучше в холодной пустоте живется. Но что до кабака – все силы Марии были брошены на то, чтобы создать иллюзию, будто бы вот-вот заиграет вновь музыка, а на сцену поднимется, воровато озираясь по сторонам, запыхавшаяся Вера, снова умудрившаяся ускользнуть от грозного взора своего отца, чтобы пуститься в танец для услады глаз всех, кто за бокалом-другим крепкого твирина забредет сюда.
Какой силой от рождения была Мария наделена, а сейчас ее и хватает разве что на самообман. Поэтому-то и она стоит у бара неподвижно, боясь взгляд даже на мгновение отвести в сторону, потому что стоит только моргнуть, и маячащий на периферии бокового зрения силуэт Андрея развеется, обратится в дым – как свеча, которая буквально секунду назад горела, а сейчас уже нет.
У Марии под глазами кожа вся в морщинах не по возрасту, а пальцы дрожат, будто бы ей всегда холодно. На Марию смотреть без тревоги и жалости невозможно – коли уж над ней так время и тяготы судьбы надругались, над той, которая хребты людям ломала по щелчку пальцев, то что же станет с теми, кто сделан не из стали, а плоти и крови?
Каспару же возраст к лицу – он может этого не замечать, он может этому противиться, он может открещиваться от того, что Виктор ему в наследство оставил сколько угодно, да только выбора иного нет, принято так в этом городе – отец в сыне продолжается, мать – в дочери. Каспару к лицу пальто, к лицу рубашка и черная, и белая – бросишь мимолетный взгляд и не сразу различишь, что мимо тебя не Виктор прошел, а сын его, но потом по походке торопливой и по манере речи поймешь, что нет, разные, все-таки, они.
Каспару все отцовское к лицу, кроме его ошибок. Потому-то и пытается он, по всей видимости, со временем договориться и минут себе выторговать, чтобы успеть исправить то, что Виктор не смог.
— Не все ли уже равно? — интонация Марии вопросительна, но ответа от брата она не ждет; она давно не ждет от него ничего, но нет больше в ней былой обиды и злости. Даже на ярость не осталось сил – все уходят на то, чтобы свечи на лестнице зажигать и стаканы с множеством граней протирать, ища в них знакомые силуэты тех, кто некогда здесь жил. Поэтому-то не прогоняет она Каспара, но и не смотрит в его сторону – где-то глубоко надеется на то, что подумает, будто бы ее присутствие во плоти ему привиделось, и он уйдет, оставляя Марию наедине с призраками ее вины.
Только он, почему-то, не уходит.
— Когда-нибудь ни меня, ни тени моей нигде не найдешь, — она почти шепчет, будто бы пытается кого-то спугнуть, если во всю силу голоса станет разговаривать, и смотрит перед собой в одну точку отрешенно – так сразу и не понять, с братом разговаривает, с самой собой или воображением своим, которое умеет даже мертвых воскрешать. — И тогда прошу – не продолжай поиски, — после непродолжительной паузы добавляет Мария, и взгляд в сторону брата бросает мимолетный, но затем хмурится, головой качает недовольно.
— Впрочем, неважно. Давно ль тебе дело до моих просьб есть, — ладонь ее в кулак сжимается, и ей голову она подпирает, от брата неосознанно даже телом отгораживаясь. Но не потому, что смотреть на него тошно и не потому, что обида да ревность старая грудь прожигает.
А потому, что прощаться вот так, на пепелище надежд и обещаний не хочется, но по-другому – не можется.